убивать то убивать право имеете
Теория Раскольникова. Цитаты из романа
Главный герой романа «Преступление и наказание» (1866), Родион Раскольников, во время ограбления, убивает старуху процентщицу и ее сводную сестру Лизу ставшую свидетельницей его преступления. Главной причиной преступления Раскольникова, по его собственным словам, стала его теория заключающаяся в фразе — «Тварь ли я дрожащая или право имею».
Этой теорией Раскольников оправдывает свое преступление перед посвященными в его тайну и, главное, перед самим собой.
Суть теории Раскольникова
По мнению Раскольникова, все люди делятся на две категории: на низших и на высших людей:
Высшие люди, такие как Цезарь или Наполеон, реализуют великие цели и идеи. Если такому человеку требуется для реализации своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то он внутри себя, может дать себе разрешение перешагнуть через кровь. Низшие люди живут в послушании и любят быть послушными.
Порфирий Петрович, следователь ведущий дело об ограблении и убийстве старухи-процентщицы резюмировал суть теории Раскольникова следующим образом:
Аркадий Свидригайлов случайно подслушавший Разговор Раскольникова с Соней, называет его теорию «так себе теорией», хотя и частично соглашается с ней:
Поначалу, Раскольников относил себя к «высшим», но не был уверен в этом окончательно. Поэтому, задавая себе вопрос «Тварь ли я дрожащая или право имею?» он искал уверенности в себе, что он высший класс людей (которые имеют право), а не низший (тварь дрожащая).
Причины преступления
Раскольников хоть и был очень бедным человеком, но решился на убийство лишь после того как узнал, что его сестра Дуня собирается выйти замуж из-за денег, за человека которого не любит:
Тем не менее, Раскольников подчеркивает, что главной причиной его преступления являются не деньги, и не благородные мотивы, а именно его теория:
Главным мотивом его притупления, становится желание доказать самому себе, что он «право имеет»:
При этом он пытался оправдаться перед самим-собой тем, что жизнь старушонки ничего не стоила:
Примечательно и то, что хотя в конце романа Раскольников сознался в содеянном, он не раскаивался в своем преступлении:
Крах теории Раскольникова
Теория Раскольникова провалилась сразу же после того, как он совершил преступление. Главный герой понял, что не может спокойно жить с мыслями о деянии, которое совершил:
Согласно его же теории, «высшие» люди никогда не спрашивают себя, могут ли они сделать что-то, противоречащее принятым нормам общества. Такие личности никогда не сомневаются, они уверены в правоте и необходимости своих действий. Из-за того, что Раскольников сам задавался вопросом, способен он на убийство или нет, он уже не мог считать себя «высшим» человеком в своих собственных глазах:
О том, что Расскольников разуверился в своей избранности говорит и Свидригайлов:
В конце романа сам Раскольников признает, что он не из тех кто «право имеет», но от своей теории не отказывается:
Достоевский о теории Раскольникова
Достоевский сам немного рассказывает о своем отношении к теории Раскольникова в письме у русскому публицисту Михаилу Каткову от 1865 года. В этом письме писатель просит опубликовать свой будущий роман в журнале «Русский вестник», и пересказывает его сюжет. При этом, описывая причины преступления говорит о том, что поддавшись странным «недоконченным» идеям, главный герой решается одним разом покончить с бедностью:
Отношение Достоевского к Раскольнекову видно и в его письме к А. Н. Майкову, в котором выражает беспокойство по поводу своего пасынка Паши:
Д.И. Писарев о теории Раскольникова
Знаменитый критик Д. И. Писарев в своей статье «Борьба за жизнь» высказал интересный взгляд на теорию Паскольникова. По его мнению, молодой человек создал эту теорию для того, чтобы оправдать в собственных глазах мысль о быстрой и легкой наживе:
В пользу такого взгляда говорит и эпизод со служанкой Настасьей, которая упрекает Раскольникова за то, что тот целыми днями лежит дома, «как мешок», и ничего не делает, хотя раньше занимался репетиторством. Автор явно указывает на то, что Раскольников не желает работать за копейки, а хочет разбогатеть одним разом:
— Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?
— Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!
Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.
Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.
— Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.
— Нет! Не пойду я к ним, Соня.
Надменная усмешка выдавливалась на губах его.
— Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь.
— Ну что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился. Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно даже, может, еще и посадят сегодня. Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят. потому нет у них ни одного настоящего доказательства и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно. Я только, чтобы ты знала. С сестрой и матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать. Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена. стало быть, и мать. Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть?
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.
Он сначала не понял вопроса.
В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.
Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.
Лебезятников имел вид встревоженный.
– Убивать? Убивать-то право имеете? – всплеснула руками Соня.
– Э-эх, Соня! – вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. – Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай: когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!
Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.
– Экое страдание! – вырвался мучительный вопль у Сони.
– Ну, что теперь делать, говори! – спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.
Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.
– Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? – спросил он мрачно.
– Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.
– Нет! не пойду я к ним, Соня.
– А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? – восклицала Соня. – Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! – вскрикнула она, – ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!
– Замучаешься, замучаешься, – повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки.
– Я, может, на себя еще наклепал, – мрачно заметил он, как бы в задумчивости, – может, я еще человек, а не вошь, и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь.
Надменная усмешка выдавливалась на губах его.
– Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!
– Привыкну… – проговорил он угрюмо и вдумчиво. – Слушай, – начал он через минуту, – полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят…
– Ax! – вскрикнула Соня испуганно.
– Ну, что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился… Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно даже, может, еще и посадят сегодня… Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят… потому нет у них ни одного настоящего доказательства, и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно… Я только чтобы ты знала… С сестрой и с матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать… Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена… стало быть, и мать… Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть?
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
– Соня, – сказал он, – уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.
Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.
– Есть на тебе крест? – вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.
Он сначала не понял вопроса.
– Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! – упрашивала она. – Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем.
– Дай! – сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.
– Не теперь, Соня. Лучше потом, – прибавил он, чтоб ее успокоить.
– Да, да, лучше, лучше, – подхватила она с увлечением, – как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем.
В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.
– Софья Семеновна, можно к вам? – послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.
Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия г-на Лебезятникова заглянула в комнату.
Лебезятников имел вид встревоженный.
– Я к вам, Софья Семеновна. Извините… Я так и думал, что вас застану, – обратился он вдруг к Раскольникову, – то есть я ничего не думал… в этом роде… но я именно думал… Там у нас Катерина Ивановна с ума сошла, – отрезал он вдруг Соне, бросив Раскольникова.
– То есть оно, по крайней мере, так кажется. Впрочем… Мы там не знаем, что и делать, вот что-с! Воротилась она – ее откуда-то, кажется, выгнали, может, и прибили… по крайней мере так кажется… Она бегала к начальнику Семена Захарыча, дома не застала; он обедал у какого-то тоже генерала… Вообразите, она махнула туда, где обедали… к этому другому генералу, и, вообразите, – таки настояла, вызвала начальника Семена Захарыча, да, кажется, еще из-за стола. Можете представить, что там вышло. Ее, разумеется, выгнали; а она рассказывает, что она сама его обругала и чем-то в него пустила. Это можно даже предположить… как ее не взяли – не понимаю! Теперь она всем рассказывает, и Амалии Ивановне, только трудно понять, кричит и бьется… Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет детей и пойдет на улицу, шарманку носить, а дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить… «Пусть, говорит, видят, как благородные дети чиновного отца по улицам нищими ходят!» Детей всех бьет, те плачут. Леню учит петь «Хуторок», мальчика плясать, Полину Михайловну тоже, рвет все платья; делает им какие-то шапочки, как актерам; сама хочет таз нести, чтобы колотить, вместо музыки… Ничего не слушает… Вообразите, как же это? Это уж просто нельзя!
Лебезятников продолжал бы и еще, но Соня, слушавшая его едва переводя дыхание, вдруг схватила мантильку, шляпку и выбежала из комнаты, одеваясь на бегу. Раскольников вышел вслед за нею, Лебезятников за ним.
– Непременно помешалась! – говорил он Раскольникову, выходя с ним на улицу, – я только не хотел пугать Софью Семеновну и сказал: «кажется», но и сомнения нет. Это, говорят, такие бугорки, в чахотке, на мозгу вскакивают; жаль, что я медицины не знаю. Я, впрочем, пробовал ее убедить, но она ничего не слушает.
– Вы ей о бугорках говорили?
– То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему не о чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?
– Слишком легко тогда было бы жить, – ответил Раскольников.
– Позвольте, позвольте; конечно, Катерине Ивановне довольно трудно понять; но известно ли вам, что в Париже уже происходили серьезные опыты относительно возможности излечивать сумасшедших, действуя одним только логическим убеждением? Один там профессор, недавно умерший, ученый серьезный, вообразил, что так можно лечить. Основная идея его, что особенного расстройства в организме у сумасшедших нет, а что сумасшествие есть, так сказать, логическая ошибка, ошибка в суждении, неправильный взгляд на вещи. Он постепенно опровергал больного и, представьте себе, достигал, говорят, результатов! Но так как при этом он употреблял и души, то результаты этого лечения подвергаются, конечно, сомнению… По крайней мере, так кажется…
Раскольников давно уже не слушал. Поравнявшись с своим домом, он кивнул головой Лебезятникову и повернул в подворотню. Лебезятников очнулся, огляделся и побежал далее.
Раскольников вошел в свою каморку и стал посреди ее. «Для чего он воротился сюда?» Он оглядел эти желтоватые обшарканные обои, эту пыль, свою кушетку… Со двора доносился какой-то резкий, беспрерывный стук; что-то где-то как будто вколачивали, гвоздь какой-нибудь… Он подошел к окну, поднялся на цыпочки и долго, с видом чрезвычайного внимания высматривал во дворе. Но двор был пуст и не было видно стучавших. Налево, во флигеле, виднелись кой-где отворенные окна, на подоконниках стояли горшочки с жиденькой геранью. За окнами было вывешено белье… Все это он знал наизусть. Он отвернулся и сел на диван.
Никогда, никогда еще не чувствовал он себя так ужасно одиноким!
Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. «Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!
– Я останусь один! – проговорил он вдруг решительно, – и не будет она ходить в острог!
Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль. «Может, в каторге-то действительно лучше», – подумалось ему вдруг.
Он не помнил, сколько он просидел у себя, с толпившимися в голове его неопределенными мыслями. Вдруг дверь отворилась, и вошла Авдотья Романовна. Она сперва остановилась и посмотрела на него с порога, как давеча он на Соню; потом уже прошла и села против него на стул, на вчерашнем своем месте. Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.
Православная Жизнь
Если человек никого не лишил жизни, это ещё не значит, что он чист перед Богом и людьми в этом плане. Мало кто знает, что Церковь причисляет к нарушениям заповеди «Не убивай» множество других грехов.
Разберёмся со значением слов
Говоря о шестой заповеди, хотелось бы прежде всего сделать филологический анализ её слов. В Библии стоит еврейский глагол «ратзах», который означает «беззаконное убийство», «убийство с особой жестокостью», «убийство по причине кровавой вражды», редко — «убийство по неосторожности». Это важно, поскольку в этом языке есть и другие глаголы, обозначающие убийство, но имеющие другой смысл. Глагол «ратзах» не употребляется для обозначения убийства на войне или убийства животного. По отношению к смертной казни он употребляется всего один раз в Ветхом Завете. Таким образом, шестая заповедь подразумевает, что человек не имеет права лишать своего ближнего жизни насильственным путём и участвовать в кровопролитии. Она утверждает, что жизнь — это дар, данный людям Богом, и человек не в праве распоряжаться ей и обрывать её. Только Бог имеет право решать, кому сколько жить, человек же не имеет права брать на себя Его полномочия.
Физическое убийство
Хочу отметить, что физическое лишение жизни — первый и самый поверхностный уровень понимания этой заповеди. Человек состоит не только из тела, у него есть душа, и его можно убивать духовно, морально, психологически и даже на социальном уровне.
Под физическим убийством мы понимаем и аборты. Наша Церковь категорически их не приемлет, потому что мы веруем, что человеческая жизнь существует с момента зачатия. Мы убеждены, что микроскопический зародыш — это уже человек. У него ещё не оформилось физическое тело, но душа уже есть. Всё это подробно изложено в Социальной концепции Русской Православной Церкви.
Юридически зародыш считается человеком только с двенадцатой недели беременности. Возникает вопрос: а кто он до этого срока? Не человек? Законодатели своими человеческими законами отменили заповедь Божью и сделали незащищёнными самых беззащитных — нерождённых младенцев. Из-за бездумной политики, которая велась в СССР и ведётся до сих пор в нашей стране, катастрофически сокращается численность населения. Эта проблема сейчас остро стоит во многих странах, именно потому там появляются движения, защищающие право ребёнка на рождение.
Одним из самых страшных нарушений шестой заповеди считается самоубийство — когда человек обрывает свою жизнь умышленно, потому что таким образом люди пренебрегают даром жизни, который дал им Господь. В этом проявляется неверие в Промысл Божий, который не оставляет нас даже тогда, когда нам тяжело и больно. Исключение составляют самоубийцы, которые находятся в умопомрачении и не отдают отчёта своим действиям. В таких случаях Церковь может сделать снисхождение, но в целом самоубийство с давних времён было и остаётся одним с самых тяжких грехов. Самоубийц не отпевают и не поминают в церковной молитве.
К нарушениям шестой заповеди относится новое для нас, но получившее большое распространение Западе явление — эвтаназия, когда тяжело больной пациент принимает решение, чтобы его умертвили законным способом с помощью определённого медицинского вмешательства. Фактически такой человек тоже накладывает на себя руки, только более цивилизованным образом. Поступающие так люди оправдывают себя болезнью и нежеланием испытывать страдания, но по сути они проявляют неверие или недоверие Промыслу Божию, а также нежелание нести свой крест. Они забывают, что болезнь — это спасительный крест, который надо нести до конца. Можно избавиться от физической боли, но остаться с грехом, который для человеческой души намного хуже, чем болезнь.
Нанесение телесных повреждений тоже можно считать нарушением заповеди «Не убий». Нельзя бить, калечить ближнего, издеваться над ним. Более того: многие виды единоборств, бои без правил, некоторые виды бокса частично тоже эту заповедь нарушают, потому что занимающиеся ими люди могут наносить и получать серьёзные увечья. На мой взгляд, такой спорт не к лицу христианам. А священникам вообще запрещено поднимать руку на ближнего — это закреплено в нашей канонической базе. Если священник кого-то ударит, то будет извержен из сана. Мы уподобляемся Христу, Которого били, поносили и оплёвывали, но Он кротко всё сносил, не осуждая и не поднимая ни на кого рук.
Согрешают против шестой заповеди любители экстремальных видов спорта, потому что они ходят по лезвию ножа и искушают Бога. Человеку нужно бережно относиться к собственной жизни и не рисковать ей напрасно. Наш народ давно выразил это в пословице «бережёного Бог бережёт».
Самоубийством также можно считать курение, алкоголизм и наркоманию — три сильнейшие зависимости, которые разрушают организм и сокращают продолжительность жизни.
Духовное убийство
Помимо телесного, существует и духовное убийство. Один из самых изощрённых грехов такого плана — клевета. Именно она привела к убийству нашего Спасителя. Христианам категорически запрещено кого-то умышленно оговаривать, очернять. Это страшный грех, в котором надо каяться. Даже осуждение можно рассматривать как духовное убийство, потому что оно причиняет вред человеку: осуждая, мы убиваем его доброе имя. Более того: мы совершаем над ним преждевременный суд и выносим приговор, что не в наших полномочиях.
Это всегда было актуально, а в наши дни приобретает особую актуальность в связи с развитием интернет-технологий и, в частности, соцсетей. Посмотрите, во что превращаются сейчас некоторые интернет-издания, сайты, страницы в соцсетях, видеохостинги! В склочную яму, где люди дискредитируют друг друга, Церковь, государство и многое другое. Нередко там осуществляется травля, когда кого-то унижают, осмеивают в самых разных контекстах. Переносить такое отношение спокойно не получится ни у кого — ни у подростка, ни у взрослого, ни у священника. Всё это — тоже духовное убийство. Мы должны помнить, что за каждое слово дадим ответ на Страшном суде перед Богом, поэтому троллинг и травля в интернете — это очень опасный путь и большая духовная угроза.
Ещё один тяжелейший грех — доведение другого человека до сомнения в собственной адекватности или даже сумасшествия. Сюда же относятся попытки убедить ближнего в том, что он какой-то неправильный, плохой, неумелый. Недопустимо обесценивать и унижать людей.
Обобщая всё сказанное, сделаю вывод: шестая заповедь подчёркивает ценность человеческой жизни, учит тому, что она — бесценный дар, обращаться с которым нужно крайне бережно. Именно потому нарушение этой заповеди — грубый и тяжёлый грех, которому не место в жизни христианина.
Протоиерей Александр Хворост
Преступление и наказание, стр. 98
Тварь ли я дрожащая или право имею…
— Убивать? Убивать-то право имеете? — всплеснула руками Соня.
— Э-эх, Соня! — вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. — Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь!
Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай, когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!
Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.
— Экое страдание! — вырвался мучительный вопль у Сони.
— Ну, что теперь делать, говори! — спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.
— спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом.
Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.
— Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? — спросил он мрачно.
— Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.
— Нет! Не пойду я к ним, Соня.
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!
Ничего, ничего не поймут они, Соня, и недостойны понять. Зачем я пойду? Не пойду. Не будь ребенком, Соня…
— Замучаешься, замучаешься, — повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки.
— Я, может, на себя еще наклепал, — мрачно заметил он, как бы в задумчивости, — может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь.
Надменная усмешка выдавливалась на губах его.
— Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!…
— Привыкну… — проговорил он угрюмо и вдумчиво. — Слушай, — начал он через минуту, — полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят…
— Ах, — вскрикнула Соня испуганно.
— Ну что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился… Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно даже, может, еще и посадят сегодня… Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят… потому нет у них ни одного настоящего доказательства и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно… Я только, чтобы ты знала… С сестрой и матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать… Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена… стало быть, и мать… Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть?
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят.
Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
— Соня, — сказал он, — уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.
Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.
— Есть на тебе крест? — вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.
Он сначала не понял вопроса.
— Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! — упрашивала она. — Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!…
— Дай! — сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.
— Не теперь, Соня. Лучше потом, — прибавил он, чтоб ее успокоить.
— Да, да, лучше, лучше, — подхватила она с увлечением, — как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем.
В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.
— Софья Семеновна, можно к вам? — послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.
Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.
Лебезятников имел вид встревоженный.
— Я к вам, Софья Семеновна. Извините… Я так и думал, что вас застану, — обратился он вдруг к Раскольникову, — то есть я ничего не думал… в этом роде… но я именно думал… Там у нас Катерина Ивановна с ума сошла, — отрезал он вдруг Соне, бросив Раскольникова.
— То есть оно, по крайней мере, так кажется. Впрочем… Мы там не знаем, что и делать, вот что-с! Воротилась она — ее откуда-то, кажется, выгнали, может, и прибили… по крайней мере, так кажется… Она бегала к начальнику Семена Захарыча, дома не застала; он обедал у какого-то тоже генерала… Вообразите, она махнула туда, где обедали… к этому другому генералу, и, вообразите, — таки настояла, вызвала начальника Семена Захарыча, да, кажется, еще из-за стола. Можете представить, что там вышло.
Ее, разумеется, выгнали; а она рассказывает, что она сама его обругала и чем-то в него пустила. Это можно даже предположить… как ее не взяли — не понимаю! Теперь она всем рассказывает, и Амалии Ивановне, только трудно понять, кричит и бьется… Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет детей и пойдет на улицу, шарманку носить, а дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить… «Пусть, говорит, видят, как благородные дети чиновного отца по улицам нищими ходят!» Детей всех бьет, те плачут. Леню учит петь «Хуторок», мальчика плясать, Полину Михайловну тоже, рвет все платья; делает им какие-то шапочки, как актерам; сама хочет таз нести, чтобы колотить, вместо музыки… Ничего не слушает… Вообразите, как же это? Это уж просто нельзя!